Она вскинула было голову, но замерла в настороженном движении, прошептала вопрос:
— А почему еще… добавили?
— А сама знаешь. Розгой сечь, это тебе не сласти помеж ног ловить. Что, не так?
— Да. — Покорно расслабилась, подставляя под веревку стройные ножки.
Накинул было петлю на щиколотки, потом ругнул сам себя. Положил ладони, несильно, с намеком, на девичий зад, подивился — тугая что на глаз, что под руками! Чуть дрогнули в ответ половинки, увязанные тонкой тряпицей трусиков, согласно и послушно дрогнули. Смелее провел ладонями, ощущая горячее тепло по сердцу и прохладу горячего тела под руками. Пальцы под резинку, ворчливый вздох — вот дел у меня больше нету, как твою задницу в полосы высекать. Шелест ткани, скользящей по бедрам, послушное движение ног и ладони уже на щиколотках. Чуть-чуть потянул, намекая: врозь вязать позволишь? Нервно дрогнули ноги, прижалась плотнее к скамье — понял, видать, не сейчас. Или не сегодня. Или потом, или…
Снова петля, снова оборот веревки, снова узел. Потянул, выровнял, не сдержался еще раз огладить голый горячий зад с прохладной, чуть присыпанной мурашечками кожей. И сам снова поежился — говорил, в теплой половине надо! Простынет, дурочка голая…
Встал ровно посередине у скамейки, наощупь, не отрывая глаз от тела, выбрал три прута. Выровнял, еще разок по воздуху посвистел — едва заметно напряглась, собираясь с силами, Даша.
Примерился, сглотнул, прогоняя волнительных хрип из горла:
— Ну, свои грехи сама знаешь. Считать буду сам. А ты знай себе терпи, девочка. Готова?
Молча, всем телом ответила — да.
— Вот и хорошо-о-о! — «о»-окнулась последняя буква, перешла в легкий свист и стежок прута по голому.
Почти не дернулась девушка, нервно сжимая пальцы стиснутых рук. Неспешно проступили красные полоски, разделив голый зад на верх и низ — а вот поверху можно и посильней-й! А вот пониже еще посильнее-е! И вот так — ага!
Вон оно, когда тебя пробирает — примерял силу, пробовал, смотрел — стегал размашисто, словно сам чувствуя ее тело — стылость скамейки под набухшими сосками, втянутый живот, горячие ляжки и растущий желанным свистом огонь дрогнувшего зада.
С десятого (с десятого?! вот дурак старый, со счета-то сбился! может, семь а может уже все двенадцать! Дурило ты эдакое, голых девок не видал? Делом занимайся!) девушка вскинулась, мотнула головой, на миг показав плотно стиснутые губы и тени от пушистых ресниц на пухлых, почти детских щеках.
— Несладко, знаю… вижу… но ведь надо… — говорил то ли ей, то ли себе, вскидывая вверх новую тройку прутьев. — На-адо! Заслужила! Терпи, говорю! Вооот! Руки держи впереди, не трогаю я твои титьки! — а красные полоски охотно и торопливо пухли-рисовались, еще раз и еще, на гибкой тонкой спине.
Не меня прутьев и даже не меняя позы, вдруг расчеркнул не по заду, а по верху круглых, сочно-белых ляжек — с шипением легла розга, с нутряным шипением-стоном вцепилась зубами в веревку девушка, вскидывая вверх бедра, поджимая вперед коленки и так же высоко, оттянув носочки, поднимая ноги. Замерла в этой позе, такой неудобной, такой страстной, такой послушной и больше не двинулась, словно мрамором тела принимая подряд еще два раза — там же по самому-самому верху ляжек, и только прутья кричали телу: «Н-на!» и только зубы впивались в веревку: «м-м-м…»
Отбросил ставшие уже ненужными розги, сильной ладонью прибил ее зад к скамье, надавил, бьющуюся, стонущую, принимал руками долгий, благодарный оргазм сжатого добела тела, нервами напряденных ног и тягучего, бесстыдного стона.
Отпустил руки, только когда уже и сама затихла, расслабила мертво сжатые ягодицы, мотая головой от стыда, снова ткнулась лицом между рук.
— Ну-ну… все хорошо… Все хорошо… погоди, помогу, отнести в дом…
Помотала головой, пряча лицо и голос:
— Не надо… я сейчас сама.
— Сама-сама… — Ворчал, распуская узел на ногах. — Какие мы тут самостоятельные… — глушил ворчанием ее стыд, пеленал заботой ненужных мимолетных слов.
Потом коснулся пальцами, провел от шеи к бедрам:
— Ладно, сама так сама. Я курить пойду. Вставай, как сможешь.
Когда пришла в теплую половину, благодарно кивнула: на печке распростерлось, нагреваясь, знакомое уже одеяло. Завернулась, смущенно пошутила про отступающих французов, присела рядышком на кровать: Лев Василич старательно смотрел какую-то хрень по шипящему черно-белому телевизору.
Прижалась тесней, снова обернула его старое больное сердце грудным голосом:
— Простите…
Василич коротко вздохнул, нервно притушил едва прикуренную сигарету (вот разошелся, уже в доме смолокурю!), и успокаивающе потрепал по волосам:
— Не за что. Все нормально, Дашенька.
— Я думала до конца продержусь, а тут…
Сильней прижал ладонью голову:
— Все, все… не трать слова. Все хорошо, все как надо, все путем. Согрелась, французка отступающая?
— Ага!
— А чего не одеваешься? — вопрос-намек. Вопрос-надежда. Вопрос-предложение.
Коротко вздохнула. Даже в полумраке от неровного экрана телевизора пробился смущенный румянец на щеках — ответ-признание, ответ-согласие
— Так не было же… ста!
— Вот и хорошо. Ложись как вот сюда. Гляну, не сильно я тебе разрисовал.
Подалась под руками, не мешала развернуть одеяло. Так же повинуясь рукам, протянулась ничком — уже не на скамье, на кровати, снова чувствуя, как вминают шершавое одеяло вдруг вспыхнувшие соски. Не сдержалась, тихо застонала, когда прошлись по припухшим полоскам мозолистые руки, а он даже не утешал — понял, что не от боли стон-просьба, стон-прощение.