— Давай… Не мучь, сладкий мой…
Егор словно нехотя отстранился, задержав руки подольше на любимом голом заду. Шуганул кадушечку воды на лежак, второй кадушкой окатила себя Машка — и откуда только успела достать, подать Егору длинный тугой прут. Не легла — приглашающе зазмеилась на лежаке, так бесстыже играя телом, что Настасья едва глаза не опустила. Не опустила, а потом и вовсе распахнула что твои блюдца: лежак помежду ними и Егором оказался, и когда кучер с прутом встал над своей молодушкой, «новенькая» уже ничего и не видела. Ничего, кроме большого и головастого, который вдруг лениво мотнулся помеж ног Егорки в такт замаху и удару…
Даже Настасья поняла, что Егор вовсе не ради боли наказывает простертую перед ним женщину: мало того, что стегал всего одним прутом, так и взял покороче, так и не с плеча вытягивал. Свое же, чего зазря полосовать — не Глашка и не Стешка… Однако же прут посвистывал, целовал голый зад горячим изгибом, и охотно отвечала ему Машка: слегка сожмет, слегка распустит, плечами округлыми поведет, спинку ровно кошка выгнет, и снова бедрами под прут: ах! ах!
Едва дух перевела новенькая, едва жар свой собственный со стыдом отметила, как снова перехватило грудь сдавленным охом: левая рука Машки послушненько под лицо подсунута, а правая… Ухватилась за того, большого и мягкого, что вилял рядом с ней, и вдруг стал он таки-и-м!!! Буграми жил вздулся, башку тугую вскинул, в ладошке женской едва помещается — а прутик знай себе на розовом теле розовые полосочки ведет… Десяток, вот и другой: громче ахи, громче поцелуйчики лозы, еще громче ахи, да не болезные вовсе! Аж стонет в страстной натуге женщина, и в белом пару вдруг мелькает бесстыжая, жадная, мокрая складка, ляжки по бокам досок опустила, зад крутой вскинула, выставилась… И тот жуткий, бугристый, вдруг с мокрым чавканьем как прорубь сиганул… грудной, длинный и сладким медом тянучий стон Машки, то ли рык, то ли хрип Егора и повелось все перед глазами новенькой, зарябило то ли паром, то жаром, обволокло тьмой и почему-то судорогой…
Распахнула ресницы, чувствуя на лице легкие сухие ладони: причитала Марфа, приводя в чувство. Кто-то подхватил под локотки, выводя из прируба на воздух. Шепот Марфы, мол новенькая с перепугу порки насмотрелась, вот и сомлела… А может и дыма наглоталась, видать у печи банной сидела… А может еще чего… Полегче, полегче подхватывай, не телку ведешь!
Привычная перина, порхающие руки горничной, суета Марфы и слабый, но повелительный жест пальцами: подите вон! Ночь почти без сна на жарких скомканных простынях вместе с жутко-сладкими картинами: то игра любящей розги, то игра красивого голого тела, то игра того страшного и бугристого… и звуки, звуки: грудной стон Машки, любящий шепот прута, горячий плеск на теле и мокрые звуки движений между распахнутых женских ног…
Утро встретило щебетом. Какое там утро! Обеденно звенели приборы в столовом зале, шипела на кого-то у дверей Марфа, а в распахнутое окно вился дымок грубого, тяжелого самосада. Из объятий мокрого сна, переступив через брошенный вчера у столика «девкин сарафан», Настасья Ильинишна шагнула к окну, набирая в грудь воздуха для гневного окрика: курить вздумал где, хам!
Под окном, вертя в пальцах наборный поясок на белой косоворотке, курил… кучер Егор. Дождался, заметил бледную тень в окошке, притоптал самокрутку и словно в небо, негромко и сам себе, проговорил:
— Где же ее сыскать… Эх, Марфа, прячет новенькую! А как девица хороша! Эх, хххороша! И любовь на щеках как румянилась! Даже в сумраке было видать… Э-эх! — махнул рукой и вразвалку, загребая сапогами, пошел себе вдоль стены.
— Марфа! — словно и не было баламутной ночи, звонко окреп голосок.
Та возникла одним духом:
— Что прикажет матушка-барынька? — и глазами в ощупь Настасьи: сердится ли?
— Егора ко мне! П-почту п-повезет… важную…
Пришлепнула сургучную печатку на совершенно пустом, едва сложенном листе. Нервно сунула:
— Вот! Отвезешь на почту! А как вернешься, мигом ко мне. Тут надо… новенькую… строптива больно… ну, сам понимаешь… и розочек, и еще как…
Молча принял, молча поклонился. Спрятал огонек в глазах и задавил усмешку меж густыми усами. От дверей обернулся, еще раз поклон отвесил и негромко:
— Дозволь молвить, матушка-барыня.
— Ну? — нервное, с дрожью «ну» мгновенно покрасневшей Настасьи.
— Не след бы новенькую… сегодня. Тут подход нужон. И время… Уж мне ли не знать!
— А… А долго ли ждать? И почему? И зачем? И почему долго? — сейчас лопнут щеки от краски…
— Цветок тоже не враз бутон раскрывает… — медленно протянул слова Егор. — Уж доверьте, матушка Настасья…
— Я не могу… Я не позволю ждать долго! — почти шепот.
— Мигом исполним! Только погодите совсем чуток!
Ну что за напасть такая! То Марфу ждали, теперь Егора…
2004 г.
Потянулась сладко-сладко, переворачиваясь в перинах. Плотные занавески гасили озорное солнце — ой, как весело вчера было в гостях у Заболоцких! А как смотрел на нее Пал Василич… покраснела щекой в подушку, еще слаще потянулась… Он такой, ну… Ну, вот такой! А эти вертихвостки, сестры Синельниковы — как мухи на мед, а эта грымза длинноверстная, старая дура Невьянская — неужто не видит, что Пал Василичу и дела нет до английских поэтов! Его сиятельство знает, что нынче в моде посконная русскость наша… Да и в моде ли дело — вон как он про патриархальность бытия ловко да складно говорил! — прямо на сердце все ложится. И усы в сладком табаке, и орденские звезды так и сверкают искорками… Словно почувствовала на щеке мимолетное касание гусарских усов, аж застонала от неясного, огнем полоснувшего где-то внизу и вьюном крутнулась в перинах — м-м-м…