— Надо перелечь! Тут… оооой!
— Вставай, вставай, конечно! — заторопился Тим, углядев прямо под ее грудью короткие злые пушистики размятой крапивы. Вот же угораздило…
Наташка быстро поднялась, зашипела сквозь зубы, растирая быстро краснеющие груди. Врет, соплячка, что ей пятнадцать — по грудям так уже точно… на педофилию не потянет… ишь, сочные и от круглоты своей уже не совсем торчком… Крутой лобок с тонкой темной полоской современной «прически», а на круглом тугом заду — на правой половинке ближе к бедру — с десяток ясно различимых полосочек… Значит, не врет? Ее и вправду секут? Да и тело ровное, без белых пятен незагорелых мест от купальника — или загорает голышом, или на пляж не ходит вовсе. Глаза шарили по девичьему телу, а руки сами раскинули по траве снятый Наташкин комбинезон:
— На тряпки ложись. Смотреть же надо, а не прыгать как в омут…
И еще одно осталась каким-то непонятным вопросом, но мысль как скользнула, так и пропала. Не до мыслей было: Наташка снова заняла ту же позу, как и встречала от речки: на коленях, руки на голове.
— А кто тебя так научил стоять?
— Не важно, — нахмурилась девчонка, отводя глаза. — Научили и все…
Перевела взгляд на брезентовый ремень, снова охрипла голосом:
— Я сильно плохая девушка?
— В смысле? — Тим хрипел, наверное, не меньше.
— Что так вот сразу… согласилась… и что совсем голая…
— Нет, все нормально. Честный уговор.
— Все равно стыдно. Я плохая. Бей меня!
Он даже не понял, что уже говорила на «ты». Подивился гибкости, с которой снова протянулась ничком. Снова краем сознания отметил, что Наташка чуть-чуть, ну самую малость, приподняла зад. Ремень сам намотался на пару оборотов на руку, сами выскочили и слова:
— Тебя надо не бить, это плохие слова. Тебя надо пороть… сильно пороть… вот так!
— А-ах! — вскинула голову, принимая голым телом первую полосу. — Вот так! И вот так! — ремень хлестал сочно и звонко.
Конечно, тяжести в нем от воды прибавилось, но не настолько, чтобы порка стала действительно невыносимой для девчонки. Мокрый ремень давал больше звука, но Наташка… Тим видел, как извивается ее тело, как туго ходят под ремнем сжимающиеся от ударов половинки голого зада, как рывками напрягаются аккуратные стройные ноги. Хлестнул еще сильнее, еще — словно проверяя, кто кого. Наташка сцепила вытянутые вперед руки, приподнялась на животе, словно от невыносимой боли, но Тимофей еще выше отмахнул секущую полосу удара: врешь, девочка, играешься — зад-то не опустила! Как был чуток приподнят, так и ловила им смачный хлест ремня, коротко подметая волосами напряженные лопатки.
А вот теперь самое то! Вот так! Наконец, Тим дошел до той силы порки, которая заставила Наташку почувствовать себя по-настоящему наказанной: полоса на заду почти сразу побагровела, наливаясь горячей болью, ягодицы сжались в резкой судороге, а травинки перед ее лицом колыхнулись от первого, короткого, но настоящего стона-выдоха:
— Ооой…
— Не держи… голосок… не стесняйся… я хочу… слышать… — отрывистые слова, отрывистые рывки ремня на бедрах, сбитые в ком тряпки под ее телом, мечущиеся ноги и снова волосы в размах по плечам, в такт словам и ударам.
Замычала что-то упрямое, без слов, но он понял. Перешагнул через нее, встал теперь справа и уже приноровившись к ней, сильно, чуть наискось уложил ремень на задницу.
— Врешь, застонешь… тебя… нужно… пороть… больно…
— Больно! — наконец отозвалась эхом. И под очередным ремнем длинно, просительно заныла, извиваясь всем телом:
— Бооольно мне!
— Сама… виновата… это… для пользы…
Вертелась ужом уже по смятой траве, цеплялась пальцами за траву, все громче и длинней стонала, но седьмое и сто двадцать седьмое чувство говорили Тиму: пори девку, бей… еще…
Нет, это уже не «седьмое чувство» — сначала понял, а уже потом расслышал, что это она, отчаянно выдыхая между ударами, то ли стонет, то ли просит:
— Бей меня… еще… еще!
Смачно положил ремень на самый верх ляжек — и девчонка, рванувшись под ударом, вдруг развела ноги. Широко, бесстыдно, открывая самую суть, уже не стадясь и не боясь ничего. Тормоза еще цепляли Тимофея — нет, не для они оба тут… хрипло выдавил, меняя на руке намотку ремня:
— Руки под себя… пальчиками там прикройся… только пальчиками… попку повыше… еще выше… выставься, девочка… — Н-на! Аа-а-аххх!
Н-на! Аххх! Н-на!! Мммм! — и стон, уходящий в короткое сильное рычание, в пальцы, резко сжатые там, в судорогу бедер и траву, раздавленную мечущейся грудью.
…Закурил в паре шагов от нее, гася нервную дрожь в пальцах. Она уже почти отдышалась, убрала руки из-под себя, ткнулась в них лицом. Еще полежала, потом, отвернувшись, попыталась встать. Тогчее, села, уже безо всякий игры застонала, ощупывая ладонями исхленстанный зад. Упрямо не смотрела на него, потянулась к своим бесформенным пятнистым штанам.
— Наташа…
Рука замерла на полпути.
— У тебя все нормально?
— Да, спасибо. — Глаза в землю, щеки перепачканы зеленым соком травы. Груди и живот — в зелени, в крошках, в прилипших былинках.
— Спустись к воде, окунись. Куда же тебе такой… грязной.
Согласно кивнула, опять не глядя, прошла мимо, только в пол-шаге приостановилась:
— Сильно… грязная?
Он понял. Резко мотнул головой:
— Дура! У нас с тобой все было… чисто. Поверь. Я долго живу.
Она благодарно улыбнулась, потом прищурилась с хитринкой:
— Ага! Очень долго! — намекая на совсем не пенсионный возраст Тимофея Палыча.