При воспоминании о «добровольной допустимости» все трое переглянулись. Родители как бы «заговорщицки», Машенька-младшая — слегка смущенно, даже с выступившим на щеках румянцем.
Это ведь было ну почти совсем недавно — на Рождество, когда кроме уже почти (ну, совсем почти!) привычного присутствия дяди Григория, с добровольного согласия Машеньки-младшей в этой вот большой комнате был и молодой граф Неволин. Проще — Сашенька Неволин, друг детства, а ныне — юнкер выпускного курса, до сих пор благосклонно отзывающийся и на «Сашеньку» и на «Александра», с тактом целующий руку и… и так тихохонько сидевший вон в том кресле!
Она его поначалу и не разглядела — свечи бросали золотистый отблеск только на середину комнаты, где ее ждала знакомая семейная скамья. Даже мысль мелькнула — не счел нужным, хотя… Хотя она сама согласилась, чтобы он все это видел! Ну, пусть даже не «это» — эка невидаль, но видел именно ЕЕ… Тень от свечей шевельнулась, и следом за мгновенной радостью — «Он тут!» нахлынуло, то чего боялась изначально — обволакивающий горячий стыд. Она ведь вышла к скамье, по исстари заведенному правилу, совершенно обнаженной — но за те секунды, когда Машенька-старшая помогала ей убрать заколки из роскошной волны волос, все-таки взяла себя в руки и не выдала свое волнение ни словом, ни жестом.
Это было волшебное преддверие Рождества — всех ждали подарки, впереди были стремительные сани и росчерки полозьев по скрипучему звонкому снегу, и искры шампанского вслед за искрами фейерверка, и стол, и изысканный шоколад, и румяные девки со своими припевками, и…
И еще много чего, которое началось вот прямо тут, вот прямо сейчас, в большой комнате, под неусыпным оком матушки, в густой усатой ухмылке дядюшки Григория и перед глазами неподвижно замершего, словно боявшегося дышать, Александра…
Батюшка, Евгений Венедиктович, сам себе не признавался, что стегал Машеньку не так размеренно и старательно, как обычно. Где-то глубоко сидела (недостойная и его, и Машеньки!) мыслишка, что девушка вдруг поведет себя не так, как положено. Ну, не то чтобы попытается вскочить с лавки — отродясь такого за ней водилось! — ну, не то чтобы попытается прикрыть от розог бедра (руки привязаны, особо не прикроешься!), а просто… Он и сам не знал, чего опасается. Или некрасивых движений, или слишком откровенного стона, или слишком толстых сегодня (а вот показалось вам, показалось!) розог, или…
Машенька от волнения, которое загнала глубоко внутрь, но которое все равно не отпускало, заминок и «послаблений» Евгения Венедиктовича не заметила, однако Машенька-старшая… При смене прута, одновременно поправив налипшие на плечи волосы дочери, одними глазами указала мужу на «некоторые недостатки проходящего воспитательного процесса» и тем же взглядом подбодрила его. Воспрянув духом, Евгений Венедиктович воспрял и розгой — Машенька от очередного удара тяжело замычала, пытаясь приподняться на животе, а дядюшка Григорий аж крякнул, вдруг одобрительно хлопнул Александра по колену:
— Ишь, молодца! Другая бы уже дуром орала, а она! Глянь, какая молодца!
Александр, пунцовый от волнения и вожделения, (что было ну почти незаметно в тени свечей) согласно кивнул и ломающимся баском, чуть прокашлявшись, тоже одобрил:
— Великолепно! Я восхищен!
Машенька (та, которая на лавке) не могла сказать, что услышала или поняла сказанное, но по интонациям, по мгновенному перекрестку взглядов (ее — из-под руки и сбившейся челки, его — сквозь дымок неумело раскуренной сигары), почувствовала — все хорошо… Все очень хорошо! А теперь можно уже и отдаться отцовской розге, которая…
— М-м-м…
Ой, как все же бооольно сегодня…
Послание Пал Платонычу получилось действительно коротким. В стиле незабвенных графа Суворова и матушки Екатерины. От генерала императрице — «Ура! Варшава наша!» — и ответное еще короче — «Виват, фельдмаршал!». Примерно так же постарался и Евгений Венедиктович: «Приглашение принято. Будем вовремя. Семья Н-ских…»
Машенька-старшая была в восторге от литературных талантов мужа, а младшая, вся в рождественских воспоминаниях, вежливо поаплодировала папеньке кончиками пальцев. Тем более, что предстоящий «раут» (ну, пока назовем именно таким, светским словом), несмотря на все заверения матушки и ее собственных мыслей по этому поводу, слегка настораживал. Спустя некоторое время она рискнула высказать эти опасения и Евгению Венедиктовичу:
— Папенька, вы как-то говорили, что никакой состязательности и тем паче «подвигов» в деле домашнего воспитания нет и быть не может…
— Бесспорно, Машенька, бесспорно. Ничего лишнего, кроме свято положенного очищения от греха, родительской или родственной рукой, под пристальным и добрым приглядом тех семейных, кои допущены к такому действу. Впрочем, в установке некоторых положения Домостроя… — прервался сам, видя нетерпеливо двинувшиеся губы дочери: — Но к чему это странный вопрос?
— Но там ведь будут одновременно наказывать нескольких девушек и, если я правильно поняла, похвалы дождется только та, которая подаст голос позже остальных?
— Именно так. Это нечто, нечто… — поискал слово. — Нечто вроде…
— Игр древней Олимпии или Спарты! — подсказала дочь и Евгений Венедиктович, на что уж опытный оратор, попался сразу:
— Да, почти так.
И тут же понял, что попал в логический парадокс, которым не замедлила воспользоваться Машенька:
— Но ведь состязательность претит духу Домостроя.