Вину сыромятиной сбило, водичкой смыло!
…Глаза по сторонам шарили, а ноги помнили — вот сюда, потом в проулочку…
Влетела во двор, перемахнув перелаз белкой-белицей: оооохх… Как в стенку споткнулась: это же отец! А чего это он… кланяется??? Заторможенно поклонилась в ответ, глаза туманом заплыли, и наконец ткнулась носом в расстегнутую на груди рубаху.
Наревелась с мамкой, потом словно заново знакомилась с двумя старшими сестрами, которыу отчего-то говорили с ней робким шепотом, присмотрелась к двум мелким ребятенкам — уже после нее народились, брат да сестренка. Чуть не до утра блестели глаза слушателей, ахая да охая после ее рассказов про житье Белиц да Стражиц…
И все равно что-то не то было. На второй день поняла — кроме матери, ее за родную не то чтобы не принимают… а скорее боятся. Уж больно важная шишка! Всего второй раз, вон деды баяли, с их села девчонку в белицы увезли, и вот первая, кто на нее и вправду сподобился. Даже отец, от которого в первой памяти только широченная, молодая борода почему-то оставалась, и тот с ней говорил, иной раз глаз не подымая. И неловко, и стыдно… а и прияяяятно! Нос к небу, разговор через губу, дрых до обеда, постелю кто другой приберет, а чего это у нас пироги с утра холодные? А? А?!!
Второй день, третий… пора уж собираться, передали от Епифана. Вот и он сам — засуетились кругом, в дорогу собирая, а он молчком сидит в уголке, из-под бровей поглядывает и вроде как холодком на Олию дохнуло. Плечами передернула, холодок прогнала, да и забыла сразу.
А он не забыл — вроде, как вспоминала потом, что ни с кем не переговаривал, однако же едва на день от села отошли, как под ночлег загодя, раньше обычного, посох к сосне поставил. С чего бы?
— И как оно тебе?
— Ты про что, батюшка Епифан?
— Ну как, спрашиваю, по нраву, когда малые да большие норовят спину согнуть и с пришепетком говорить, уважным?
И снова тот холодок пробрал, снова передернулась. Поняла, о чем он. Молча нос опустила, ногой иголки на земле ковыряя.
— Вот уж не думал, не гадал, что тебе эта сласть так по душе придется! Кабы не Путь зовущий, еще бы на день остались — и велел бы я твоему отцу-батюшке до трех соленых потов драть, чтоб с лавки встать не смогла!
Засопела, слезы навернулись — Я не хотела! Оно само. С непривычки. А они сами… А я…
— Ну-ну.. они сами…Понятное дело, что они, кто ж тут еще виноват-то будет. Мы же знатные, ученые, по белому читаем, по чистому пишем, одинакое видим, туманное развеиваем! Что нам людишки разные, родня неученая! Конечно, это все они сами!
Почти совсем разревелась, потом завязку у ворота рубашки дернула, едва не порвала, словно душило ее что-то. Раздернула, подолом рубахи взмахнула и — моргнуть Епифан не успел — нагая на колючей стерне вытянулась:
— Ну так сам поучи! Заместо отца-батюшки.
Замерла. послушно, покорно и настороженно: ну, чего он там?
— Ты чего, Березонька? Я же просто пожурить хотел…
Какая Березонька? — стукнуло в голове, потом густо проворчал что-то Епифан:
— Аж глаза позастило… Ты как она тогда… и волосы те же… и тело…
Первый раз видела (нет, не видела, нос в руки уткнув!), чтобы растерялся Епифан. Или все-таки видела?
Откашлялся, растерю прогоняя, пробормотал что-то — не расслышала толком — про силу привадную да перекидную, потом громче:
— Кто же тебя прикиду учил-то, девица?
Даже голову подняла: какому прикиду???
Он понял, что ничего не поняла. Еще пуще растеря в голосе: — Так ты и это… сама? Велика сила Рода! Ох велика… Ну, не обессудь тогда, дочка — кому много дано, с того много и спрошено!
Прошелестел снятый опоясок — широкий, сыромятный. Вскинулся над девушкой, и спросил первый разочек — широкой жгучей полосой по круглому заду…
Ответило тело первой, несильной судорогой — словно поудобней легла, чертовка! Ну, девка-Олька, ну чаровница! Я тебе покажу Березоньку! Зла не держал — да и за что? — но драл от души, старательно. Выколачивал из гибкой спины и спелой задницы даже ту мелочь неправедную, что успела прилипнуть… вон как те иголки сосновые к бокам и бедрам — видно, когда под ударами крутится…
А она не понимала, что с ней. Как-то удивленно заметила, что греховного стыда и не было — когда вот так, прямо перед ним, рубаху скинула и в чем мать родила сама себе битья виновного просила. Не то, что тогда, после Огнивицы — не хотела, чтобы он тогда правеж зрел, стыыыдно было! А теперь-то что? Ведь не отец он ей, да и она не дитенок мелкий, чтоб под родительской рукой учиться-мучиться!
— М-м-м… — не от боли, от старания застонала: чтобы помочь опояску кожаному — посильней печатай, сыромятка, я же сама легла… виновна-а-а!!! Не жале-е-ей!
…Снова рвануло хохотом, когда встала из-за стола, в показ, деловито, ту доску с собой взяла. Даже кормчий, обычно только улыбавшийся, охотно ржал со всеми. Головой мотнул: — Ну ты и правда Гертта!
Наклонилась к его уху, внятно шепнула, старательно выговаривая уже понятные, но еще чужие на язык слова:
— Мое имя Олия!
Он хотел пошутить, но почему-то не стал. Да и ей было некогда — уже шел с той стороны стола конунг, приветливо помахивая топором. Легким, не боевым. Да, конунг, я готова! Давай, еще часик пошутим, на потеху твоей веселой братве!
Потеху устраивали не только они с конунгом — если позволяла погода, в охотку махали топорами да мечами все, кто не был занят. Но поглядеть, как конунг учит Гертта было куда интересней — и не только потому, что Гертт был в такой коротюсенькой курточке и такой длинноволосый. Просто двигалась она, — он,? —забери вас всех Лахти! — запутала совсем! — как-то не по обычному. Словно играла-танцевала, как остальные девки весной, на лужках. Но остальные девки без меча и круглого небольшого щита, без перевязки на голове, без ремешков на сильных ногах, высоко открытых, тьфу, ну что ты будешь делать! Пошли лучше смотреть, как Аррик с Бочкой дерутся!