Кнут играл с ней, как хозяин, как хищник с добычей — и как ни извивалась, как ни дергалась под ним девчонка, горящее жало аккуратно и точно расписывало тело линиями рубцов. Ксюшке казалось, что ее подвесили над полыхающим костром: она уже не ощущала отдельных ударов, не понимала, по бедрам или по ляжкам, по спине или лопаткам хлестнул кнут — все слилось в один непередаваемый сгусток режущей, жаркой боли. И в этом сгустке огня вдруг пронзительно мелькнула, ударом молнии, одна-единственная вспышка: барон изящно и точно уложил удар снизу вверх, между раскинувшихся в судороге ног, словно насадив Ксюшку на раскаленное жало…
…Она так и не потеряла сознания, но все остальное подернулось пеленой тумана. Даже не помнила, стегал он ее дальше или нет, развязывал руки или снова блеснул лезвием ножа, говорил что-то или освободил молча. Скользнула вниз, на траву, бессильно уронив голову на руки с темными кольцами синяков на запястьях. И лежала так, пока не начал проходить туман и накатилась запоздалая, из спасительного тумана нахлынувшая, волна боли в измученном теле…
Боль подстегнула, заставила с мертво прикушенными губами встать — сначала на колени, потом в рост. Опираясь на иву, кое-как нашарила юбку, запахнула располосованную ножом блузку. Слезы снова прочертили дорожки на уже подсохших было щеках: даже тонкая ткань, коснувшись исполосованной спины, показалась кошачьими когтями по свежей ране. За разрезанными трусиками не стала даже наклоняться, боясь сделать лишнее движение. И только после нескольких шагов, когда всполохи боли слились в ноющий, но уже почти привычный жар, непривычно ощутила что-то почти забытое, какую-то помеху… Поднесла руку к лицу, тронула — неумело вставленные рукой барона, в ушах тяжко покачивались бабушкины серьги.
…Этот табор вернулся к городу спустя два года. Были цыгане и до него, и многие из них настороженно замечали, как пристально вглядывается в чернявые лица какая-то местная девушка, с толстой плетеной косой и тугой прической, открывающей аккуратные ушки с серьгами удивительной старинной работы. Присматривалась, уходила, возвращалась к новому табору и снова уходила. Но дождалась своего — и ранним вечером, пока еще только разгорались дымными искрами костры и храпели едва выпряженные из кибиток лошади, она прошла через весь табор к повозке, украшенной лентами и шнурами. Шла, не глядя по сторонам, и непривычная смелость этой молодой девушки как холодным ветром сметала перед ней замолкавших цыганок и суетливую мелочь детворы.
Барон спрыгнул с повозки, сделал шаг навстречу. Остановились, молча глядя друг на друга.
— Я искала тебя.
— Ты выросла…
— Я хорошо помню твой урок.
— Тебе идут эти серьги.
…Глаза в глаза. Тысячелетняя пауза прервалась ее шевельнувшимися губами:
— Завтра, на рассвете. Там же.
2001, 2005 г.
Сначала в дверях появилась объемистая сумка, потом белый халат, туго обтянувший очень знакомую фигурку — причем обтянувший именно самую вкусную часть этой фигурки, — и лишь потом сама ее обладательница. Порядок появления объяснялся довольно просто: пропихнув в палату сумку, она еще доругивалась с кем-то в больничном коридоре, двигаясь за сумкой попой вперед. Расставив все точки над «и» и победно захлопнув дверь, Данка наконец явила всему миру мордашку не менее привлекательную, чем то, что было обтянуто халатом.
Весь мир, слегка опешивший от ее появления, представлял собой одного-единственного пациента элитной больничной палаты, которая слегка напоминала офис разложенными сразу на двух столах бумагами, мерцающим экраном ноутбука и регулярно «вякающим» телефоном.
— Офигели, блин, поназначали тут всяких режимов посещений, здравствуйте, Владимир Дмитриевич, чуть сумкой по кумполу не настучала этой дурехе, видите ли, тихий час у них, я говорю, у меня передача срочная, шеф ждет, работать надо да и пельмени стынут, короче, пока халат не напялила, не пускали. Вот.
Перевела дух и, наконец, осмысленно улыбнулась:
— Здравствуйте…
— Гм… — Самый Любимый В Мире Шеф поправил очки, слегка запотевшие от ее ураганного появления. — Какие… пельмени?
— С грибами… Горячие, — ткнулась носом в ему в грудь, в спортивный костюм, который даже тут напоминал застегнутый китель. Прижалась под его руками, опущенными на плечи. — В больницах же не кормят нормально, — начала заранее ворчать, представляя его реакцию на горшочки-кастрюлечки.
— Ох, ну ты и чудо ты у меня… в перьях…
— Не-а. В халатике, — потерлась носом теперь о щеку, не отпуская, считая секундочки долгожданной близости. — В противном больничном халатике… Я его скину сейчас…
— Ага. Пельмени. С ложечки. И кашку манную…
— Не-а, — опять закрутила головой, — не манная… Я из манной уже выросла, а вы пока не того… не доросли. Не такой уж и дедушка. Все зубы на месте. Не манная кашка. Березовая… — покраснела, но смотрела снизу вверх чуть-чуть с вызовом: — Ну, даже не березовая… а ивовая…
И тут же выскользнула из обнимавших рук, даже не давая ни ответить, ни тем более возразить, деловито распихала на столе бумаги, освобождая жизненное пространство для своей бездонной сумки. В ней действительно оказались не только привычные больничные передачи типа всяких соков и крутобоких яблок, но и старательно замотанный в толстое полотенце глиняный горшочек с горячими пельменями.
Шеф только молча качал головой и переводил взгляд то на сумку, то на Данку, летавшую между холодильником, столом и сумкой. Что-то, завернутое в опять же полотенце и еще в целлофановый пакет, она тут же убрала в сторону.