Самовар оказался местным директором и по совместительству — главой довольно многочисленного семейства, в которое входили его младшие братья с женами и отпрысками, сестры с такими же мужьями и опять же отпрысками и прочая и прочая, что в сумме называлось вроде семейного кооператива по производству копченой свинины и прочих вкуснятин.
Зал в каменном доме, который она поначалу приняла за ресторан, оказался всего лишь семейной столовой. Тут ее ждали две новости. Нет, сразу три. Первая была не очень волнительной — Самовар оказался не главой семьи, а старшим сыном главы — щуплого, белого как лунь старичка, которого с превеликим почтением вывели к длинному семейному столу. Вторая удивила: роскошное кресло с высоченной спинкой — ну точно трон! — во главе стола совершенно спокойно, ничуть не смущаясь и даже не дожидаясь старика, занял Владимир Дмитриевич. Лишь после него стали садиться остальные — и было в этом что-то совсем другое, чем вежливость по отношению к гостю… Третья новость просто смутила: возле ее тарелки, точнее тарелки на тарелке, выстроились аж три вилки, не меньше ложек, пара ножей и куча фужеров… Это что, крестьянский обед??? Пришлось применять старое как мир правило — делай как другие. Занятая войной с приборами, не сразу обратила внимание на тост — его негромко, но внятно произнес старичок. Сказал по-латышски, не очень длинно, но на слове «пашумс» Дмитрич едва заметно кивнул, а все остальные, слушавшие этот тост стоя, поклонились куда заметнее. Данка тоже изобразила что-то вроде этого и снова начала вилочную войну…
…Мирдзу ей все время хотелось назвать Селенитой — кажется, так звали необъятную и предельно добрую негритянку — то ли кухарку, то еще кого-то из сериала про Изауру. Она была еще шире дядьки-Самовара, улыбалась вообще невероятно, так и сочилась таким радостным жизненным весельем, что Данка постоянно и глупо улыбалась в ответ. Даже поверить невозможно было, что лет двадцать с хвостиком назад эта Мирдза была очаровательной девочкой-стройнушкой, которая так робко стояла возле очень даже бравого и очень-очень зеленого Владимира Дмитриевича в новенькой лейтенантской форме. Этот снимок она увидела только вчера вечером — когда он рассказывал про свой первый наезд в Тилтсе в относительно понятливом возрасте. Именно так называлось место, где они оказались. Она уже знала, что «тилтс» переводится как «мост», хотя никакого моста вроде как и не наблюдалось… Зато наблюдались уверенные движения рук Мирдзы, которая шуровала мокрой тряпкой по каменному полу. Данка порывалась было помочь, но Мирдза не позволила. Отказались от помощи и две тихони-сестрички, явно ее дочки, судя по пышной груди и таким же настоящим, неподдельно золотым волосам — одна сметала остатки мусора в углу, где еще вчера была та самая «забочковая свалка», а вторая драила тряпкой окошки — впрочем, от того они светлее не становились…
Зато у толстенной длинной скамьи ей разрешили действовать самостоятельно — и Данка показала им, что умеет драить ничуть не хуже. Тем более, что добиваться чистоты на полированном старостью (или телами??) гладком дереве было не так уж сложно. Скамья была тоже старая, хотя и не настолько, как прутья в окошках, но зато темная и настоящая. Данка, почти уже не замечая Мирдзы и ее дочек, в сотый раз на мгновение замирала, рисуя самую себя, белую и нагую, на этом темном гладком дереве…
Прикусила губы, оценивая ширину — да, толк знали. Вокруг бедер не захлестнешь — лавка-то шире! Выходит, все розги только поверху, ну разве что концы от себя захлестывать… или вон плеткой…
Откуда тут плетка, протри глаза, чучело! Это просто веревка на гвозде повисла!
Ножки толстые, как у слоника — ничуть не слабже лавочка, чем у деда в столярке. Хоть как дергайся и извивайся — не скрипнет! Только и слышно будет, как лозины стегают и как она послушные песенки под ними постанывает… Оглянулась, чувствуя прилив стыда на щеках — но нет, сестричкам вроде не понятиям, а Мирдза… с ее улыбкой вообще ни фига не поймешь. Улыбнулась в ответ и слегка поежила плечи, словно уже легла на скамью.
Еще в самолете на всякий случай спросила:
— А если меня спросят, кто я тебе, что говорить?
— Не спросят, — ответил Дмитрич.
Причем что-то в его голосе подсказало Данке — точно не спросят. Так оно и вышло — никто, ни на хорошем, ни на ломаном русском ничего у нее не спрашивал. Многие говорили по-русски очень даже прилично — получше, чем некоторые у нее дома, некоторые с сильным акцентом, но поскольку разговоров с ней было не так уж и много, сильно по этому поводу она не переживала. Врезалась в память только одна встреча — между старым, как выяснилось, не замком, а просто господским домом бывшего баронского имения и костелом. Ее встретил подтянутый, аккуратный, словно с картинки списанный католический священник. Вежливо поправил ее обращение — я не ксендз, я пастор. У нас лютеранская вера, дочь моя.
«Дочь» была ненамного младше, но привычка взяла свое — хоть не ее веры, но вбитое с детства почтение к священнику сидело намертво. Даже к руке приложилась (Бог простит, это для родни Дмитрича!), а потом… А потом пастор показывал ей аккуратное, такое как он сам, убранство костела, (одобрительно кивнув, когда она накинула на голову шарфик с шеи), вытаскивал откуда-то из массивных шкафов старинные книги. Увлеченные вдруг найденными общими интересами о древних рунах, они заговорились и наверняка болтали бы еще очень долго, но вдруг на одной из обложек Данка увидала знакомую-знакомую фамилию. Сначала не поняла, что знакомую. Потом поняла. Потом снова ничего не поняла — строгими готическими литерами на обложке была оттиснута фамилия Дмитрича.