Долгий сон - Страница 3


К оглавлению

3

— Так семьи-то большие были всегда! Не пять же раз топить: никакой тайги на дрова не хватит. И мылись все вместе, опять же чтоб пар не переводить зазря.

Привычно щелкала лучинками, разгоняла первые языки в банной печке:

— А потом ка-ак прыгнем с тобой в сугроб! Тело от этого — ну как слиток золотой делается…

— Ты что? Я туда нос не высуну! Я умру! Там же снег!

— А ты как с пальмы слезла, да? Еще как у меня прыгнешь!

Стопочкой свежая одежда, маленькая бутылочка той самой, вишневого цвета настоечки, темная медь старых лавок и — бельмом на глазу — блестяшка развернутой шоколадки. Ядреный аромат веников, ворчание пара, плеск воды и настороженный, с замиранием сердца, взгляд в банный угол: кадушка с пучками темных, тоже медных по цвету прутьев…

— А нас… Ну, в смысле меня… Прямо в бане? Да? Ой, класс… ой, стыдуха… Ой, кайфово, наверное, будет…

— Не суетись! — Ташка деловито шмыгнула носом, оттаявшим в банном пару. И пояснила: — Не-е, в бане не будут… Тут потолок — сама видишь — низкий, как тут размахнешься! Давай, парься пока, а то скоро и вправду по-другому парить будут.

…А потом Ташка выпихивала ее в предбанник и, кажется, помогал даже кот Евлампий, презрительно мявкая в ответ на отчаянный писк Дары:

— С ума сошла-а!!! Там снег! Сугробы! Заледеню-у-у-у!..

Писк заглох в пушистом сугробе, туда же золотой рыбкой с разгону вылетела и Ташка — и с недалекого кедрача шумно ухнула снежная лавина, сбитая отчаянным, восторженным, до небес вскинувшимся визгом. Визжали с наслаждением, упоенно, барахтаясь и бултыхаясь в нежнейшем пуху сугроба, проседавшего от раскаленных тугих тел. Снова парились, снова тонули в ядреном пару трав, в мелькании веников и звонких шлепках по шелковой и такой податливой коже. И снова летали в сугроб, уже без визга, а в немом наслаждении закрывая глаза и бесстыдно раскидываясь на бархате ласковых снежных иголок.

Дара шлепала обрезанными валенками на шаг сзади Ташки, левой рукой отжимая волосы — и сама не понимала, почему так гордо и открыто идет к дому совершенно обнаженной, прикрывшись только струйками пара. И, сама себя не узнавая, вслед за Ташкой тоже махнула рукой меховой глыбе, возникшей у калитки:

— С легким парком, девицы-красавицы!

— Спасибо, дядь Петя!

— Ай, да красочки-молодушки! — щедрая улыбка, белозубо сверкнувшая в густом меху: это же не воротник! Это у него борода такая!!!! — Эх-ма, сбросить бы этак годков с полста!

Рассмеялись в ответ, греха и стыда не ведая — чистые, звонкие, напоенные жаром — что внутри, что снаружи…

…И, почти не остыв, едва переступив порог дома, словно споткнулась взглядом о лавку. Холодком мгновенного страха… нет, полоской огня и желания — скользнуло от груди к низу: ну, вот! Теперь… теперь… по-настоящему… как в книжках… как читала… как обещали…

Даже не скрипнула тяжелая, словно навек сколоченная, лавка: послушной золотой лентой вытянулось на ней девичье тело. Благодарно бросила быстрый взгляд на свернутую кольцами толстую веревку («вервие» по-здешнему): не стали привязывать, поверили заранее! Только узкие, но сильные ладони Ташки на щиколотках — на первое время, чуток пообвыкнуть под розгой.

Снова горячий пар рядышком: клубится над чугунком с тугими распаренными прутьями. Не к месту мысли: пахучий-то какой… С травами… словно лечить, а не стегать!

И запевшие под прутом бедра. Тугим сжатием, волной изгиба, водопадом такой необычной и сладостной боли. Вскидывалась, словно сушила волосы мотнувшей головой, животом скользила по столешнице широченной лавки, голыми нервами напрягала ноги и без стыда, истово, наслаждалась своими стонами… короткими словами розги и короткими ответами бедер… вскриками боли и жаром хлестнувшего наслаждения… рывком изогнувшейся спины и полосой изогнувшегося на спине прута…

В туманном мареве — перед глазами — то ли встала, то ли сползла с лавки. Никто не учил, ничего не думала, но откуда из глубины веков или души всплыло движение: простое и спокойное, не болью выбитое, а благодарное — опустилась на коленки, целомудренно сведя их рядышком, и низко, метя половицы волосами, склонилась у ног того, кто подарил эту боль и сладость отпущения греха.

Уже у стола, завернувшись в простынку, охнула от вспышки боли, смутилась и тут же старательно уселась плотней. Поняла, отчего туман перед глазами, когда промокнула их краешком простыни — и по ободряющим улыбкам поняла, что ей снова поверили. Не просто от боли плакала. От благодарности за… А за что? И сама не знала, слов не искала… Да и зачем, господи!

И, наконец, попробовала «золотинки» — снова взметнулся в сердце восторг, и даже нахальный, в упор, кошачий взгляд перестал как удав на кролика…

Никто не учил, сама поняла — вот уже отводит взгляд тот самый, который гора меха и шерсти, дядя Петр, от распахнувшейся невзначай простынки. Там, на лавке, где пела розга, не было ни стыда, ни греха в ее наготе. Там — грешно было быть одетой… хоть чуточку. Там — грешно быть стыдливой. Хоть на пол-чуточки. А теперь — все… Позади. Или только до завтра?

x x x

…Котяра важно прошагал на кухню. Дара следом за ним.

— Утречко доброе! — первая поклонилась бабе Стеше. Встретила ее улыбку и ободрилась, чувствуя — все ближе принимает ее к сердцу суровая таежная бабка.

— Давай, девица-красавица, научу тебя травами плетушку заваривать… Это для Ташки. Сегодня ей черед. Везет же этой егозе: и холоду нет, как ей крест обнимать!

Дара прикусила губы, глянув в маленькое, едва оттаявшее оконце: рядышком с колодцем все тот же медведь-дядя Петр оттаптывал сапогами кружок снега. Вокруг большого, черного, широко раскинувшего перекладину могучего креста. Вон значит, как оно, крест обнимать: на улице… под плеткой!

3