— Деда, ты не думай… я все слышала и все поняла… Накажи хорошенько, и вправду была дурой…
— Накажу, это ты права. Однако же поперед немножко полечить надо. Пошли-ка в дом.
В маленькой комнатушке за горницей Натка легла на узкую кровать, с которой Никанорыч по-хозяйски убрал покрывало. Ароматное масло, вареное на семи травах, иногда уже касалось Наткиного тела — но до сих пор дед не растирал ее сам, своими руками. Зачерпнув щедрой горстью, плеснул на грудь. Неожиданно легкими от таких рук-лопат движениями растер по тугим шарам грудей, сладкой масляной лаской обнял мгновенно отозвавшиеся соски. Ладони скользнули ниже, кругами очертили подтянутый живот, прошлись по стройным красивым ножкам. Набирал масло, втирал, откровенно ласкал покорное тело девушки, которое вдруг из послушного, податливого превратилось в гибкое и страстное: Натка откровенно, не стыдясь и не скрываясь, плавным изгибом тела раздвинула ноги, пальцами огладила груди и соски, приоткрыв губы и призывно, открыто бросив отчаянный взгляд из-под ресниц:
— Деда!
Никанорыч мягко убрал ее руки с грудей, накрыл своей ладонью. Вторая легла на живот, масляно и легко скользнула к стонущему от нахлынувшей страсти лобку:
— Пойми, девчоночка: ты мне очень нравишься. Сильно нравишься. Ну как не знаю кто… однако же давай по-честному: или я тебя учу уму-разуму, иль любовью маемся. Вместе не умею! Ты уж прости да пойми.
— Я от твоих рук схожу с ума! — чуть не застонала Натка, приподнимая бедра, чтоб крепче и шире его ладонь легла…
— В твои годы да с таким телом от любых рук с ума сходят. Голенькая ведь лежишь, вон ножки сами собой в стороны раскрываются, щелка аж набухла вся! А ты разумом живи, душой крепкой, а не губками сладкими! А то сейчас заместо головы ты кой-чем другим думаешь, девка!
— Не могу, деда… Ты же видишь …
— Вот то и плохо… А ну-ка, девка, резко мысли возьми да поверни: как да в чем виновата, как меня сегодня подставляла, как себя дурой ставила… Про вину думай, про наказанье, а не про похоть!
— Да, дедушка… Да, виновата! А пусть эта Анна сама меня посечет! Хочешь, я ее на коленях попрошу, повинюсь и плетку подам! И пусть бьет меня, голенькую, при тебе!
Дед нахмурился:
— Кому и как тебя пороть, это уж я сам решу. От Аннушки-продавщицы наказанье получить — мысль дельная. Подумаю…
— А вот тут-то чего? Вроде маслом не трогал? А, девка? — взгляд деда плотно приник к пухлым губкам, между которыми предательски блестела густая, сочная, бесстыжая влага необузданной страсти.
— Бесстыдница ты, Натка… Ну как не совестно: как есть голяком, ляжки развела и старому деду срамное место вот так выставила!
— Накажи, деда!
— Накажу, как не наказать… Только не за то, что передо мной голышом вот так выгибаешься: это дело юное, понять можно. Сначала за ревность и за дурость. А уж потом и за твои «веревочки» получишь — специально, что ли, такой срам надеваешь? Мода для умных, а для дурочек — розги!
Пять минут спустя Натка снова вытянулась на скамье. На этот раз крапивы под ней не было, теплый аромат масла ссохся на горячем теле тонкой лаковой пленкой, от которой обнаженное тело плотней ощущало широкую пластину лавки.
Ласки кончились, девушку ждала порка. Но волна упоенного возбуждения не ушла, скорее, просто спряталась глубоко внутри, вытянулась горячей струной вдоль всего тела, скрылась на время, хотя держала Натку в странном напряженном ожидании. Это было именно то настроение, когда боль приносила ей глубокое, настоящее наслаждение, пугавшее ее саму своим приходом. Раскаяние, чувство щемящей вины и решимость зачеркнуть эту вину рубцами на голом теле, притаившийся страх показаться слабой — смешалось все…
Дед вытянул из кадушки, так и ожидавшей своего часа возле скамьи, несколько ивовых лоз. Стряхнул капли рассола — брызги коснулись ее тела, девушка чуть заметно дрогнула налитыми половинками.
— Еще не секу, попкой не дергай… Голыши твои круглые трогать не стану, а вот спинку… Не обессудь, внучка — все розги по спине пойдут. Оно и больней, и злей, и памятней… Ложись ровней, девка. Ну, с Богом!..
Взлетали вверх, замирали на мгновение в воздухе и резко летели вниз ивовые розги. Зло посвистывали, опускаясь на голую спину наказанной, чертили на лопатках и по всей спине мучительную роспись рубцов.
Никанорыч был в ударе — каждая розга ложилась ровненько, пересечений почти не было и лишь кое-где алели маленькие, чуть заметные капельки крови. Хлестал без злобы, но сильно и очень больно, лишь изредка делая паузы, чтобы сменить розги и зайти с другой стороны скамьи. Отмахивал повыше прутья, примерялся и снова стегал девчонку, негромко приговаривая почти про себя:
— Для ума… Для науки… А вот еще по плечикам…
Но что это мы все про розги да Никанорыча? А как там наша Натка? То запрокидывая голову, то пряча лицо между рук, она гибкой русалкой извивалась под розгами. Приподнималась на животе, вскидывала напряженные ноги, добела сжимала нетронутые лозой половинки и не стесняясь, в голос стонала и вскрикивала. Тугой лук изогнутой под прутьями спины, поднятые плечи, рывок плотно сжатых ножек и снова свист секущего прута, который заставляет девушку отвечать ему все телом…
Она не считала ударов — ни вслух, ни про себя: сбилась где-то на тридцати. Не до арифметики — не только голой спиной, всем телом она впитывала боль наказания, вкус свистящих просоленных розог, которые секли тело, но лечили душу. Как в тумане, услышала короткий отсчет Никанорыча: