И за столом, и потом снова в бане, куда Никанорыч повел Натку уже во втором часу ночи, все продолжалось в том же духе, словно одними разговорами дед решил довести «внучку» до оргазма. Впрочем, в бане в дело пошли не только слова: Натка безо всякого стеснения, с громкими и сладкими стонами нежилась под его руками — а одетый в одни лишь холщовые штаны дед то намыливал, то споласкивал, то легко массировал ее горячее тело. Гладил, потом сильно тискал и снова гладил груди, живот, мягкими разводами мыла покрывал круглые, подрагивающие от возбуждения половинки, ласково пришлепывал ладонью между раздвинутых ног, с ворчливым удовольствием выговаривая Натке:
— Ну откуда ты свалилась на мою голову, красота бесстыжая! Только и радости, что потискать да погладить… а тут вообще — уж скоро дым из мокрой щелки повалит!
Натка изгибалась все резче и судорожнее: ей действительно уже становилось больно от постоянного, все более растущего возбуждения, которое никак не находило выхода. Когда он взялся за бритвенный станок и в несколько сильных движений совершенно «открыл» всю ее прелесть, Натка уже кусала руки, истекая соком. Она и сама не понимала, почему никак не наступает жаркая, пьянящая волна оргазма, хотя настолько хорошо и сладостно ей было впервые в жизни. Может быть, это и был оргазм длиной в несколько часов? Забываясь, шептала искусанными губами:
— Ну трахни же меня! Возьми силком, как голую сучку! Ну сделай, сделай же что-нибудь!
И от бритвы, и от постоянных касаний все влагалище вспухло, стало призывно-красным, капли пота выступили даже на крутом изгибе лобка, а легчайшее касание клитора буквально бросало девушку в дугу — но сцепленные по его приказу за головой руки она опустить не смела.
— Тебя нет… Ни рук, ни ног… Только сладкие губы помежду ляжек… Только мокрая щель… Только огонь в матке… Тебе хочется еще больше огня!
— Да… Да!
— Огонь из матки жарит губы… они уже красные… они хрустят от огня…
— Да! Еще сильней! Да!!!
— Вся твоя вина в этом огне… В этих пухлых складках… В этой мокрой щели! В ней нет стыда, она вертит тобой как хочет! Она виновата во всем!
— Да… Она виновата… Она плохая… — как в бреду, повторяла Натка его слова и наконец шепнула, потом едва не в крик, в голос:
— Накажи ее! Деда, милый, накажи ее больно-больно!
— Она такая сладенькая, такая голенькая… зачем ее наказывать? — (легкое и расчетливое касание клитора). — Сечь нужно зад… — (и снова скольжение намыленного пальца вдоль раскрытого бутона).
— Нет! Ее! Накажи ее, деда! Высеки ее розгами!
Не увидела (руки-то за головой), а почувствовала, как в ее ладони оказался пучок прутиков:
— Ножки пошире… А теперь сама и наказывай.
Натка привстала на локте, взмахнула правой рукой и неожиданно зло, сильно, стегнула ивовой лозой по лобку. Тонкие концы коротких, но очень гибких прутиков сочно впились в голые половые губы. Тяжело, словно рожая, замычала девушка и хлестнула снова, потом снова и снова. Ее сил хватило на пять ударов: выпустив из пальцев иву, накрыла ладонями груди, стиснула соски и тяжелым грудным голосом скорее простонала, чем выговорила:
— Сам… Сильней… Ну же, секи ее!
Никанорыч неторопливо, чтобы дать уйти первой волне резкой боли, провел мыльными ладонями по раскинутым ляжкам, по пострадавшему местечку, по втянутому животу и взяв под коленями, поднял ее раскинутые ноги вверх. Согнул, молча положил ее ладони под коленки — она поняла, зажала ноги, все шире и беззащитнее разводя их в стороны.
— Не смотри! — строго предупредил девушку и та послушно зажмурилась, успев заметить, как он встал у торца банной лежанки, оказавшись прямо между ее ногами. Вместо боли вдруг с изумлением ощутила на раскрытых и совершенно мокрых половых губах щекотное касание жестких усов:
— Ну, уж прости старика, голышка… помучайся…
— Пусть… Пусть помучается! — как о чем-то о совершенно чужом, подумала Натка и длинно, прерывисто простонала, как удар молнии приняв неожиданный и крепкий поцелуй: прямо в раскрытую щель!
— Бесстыжая голышка… — снова скорей угадала, чем услышала слова Никанорыча — Не мучай Натку, а то накажу…
— Накажи! — уже не говорит, а молит девушка.
Плеснул водой из ковшика, чтобы еще более гладким стало бесстыдное место, выпрямился, почти не глядя выбрал из кадушки прут: не короткую ивушку, которой стегала себя Натка, а длинный, хорошо промоченный, красноватой вербы. Такими розгами на заду полосы рисовать — и то девка ужом корчится, крик глотает, а тут самое нежное да сокровенное!
Взмахнул, примерился, еще раз сам себе шепнул оправдательное — «бесстыдница!» и размашисто высек чуть наискось вспухших складок.
От такой боли Натка даже не почувствовала… боли! Это сразу перешло какой-то порог восприятия, она открыла глаза и словно со стороны, внимательно и напряженно, смотрела на происходящее: вот вскидывается вверх лоснящийся гибкий прут, вот он неслышно свистит, глубоко впивается в очерченный валиками половых губ овал, корчатся в напряжении упрямо раздвинутые ноги какой-то голой девки и волна судорог проходит по всему ее телу, сотрясая даже груди. Еще раз поднимается розга, рука почти не видного сейчас человека сдвигается чуть в сторону, и между ног этой позорно выставленной негодницы вскипает еще одна резкая полоска, перечеркивая ее голую щель крест-накрест.
«За что так секут девушку? Поверните ее на живот, стегайте ее попу и спину… Не надо стегать прутьями ее складочки, ей же очень больно! Почему она так лежит? Что она сделала? Ей стыдно! Ей больно! Я же вижу, как плотно врезается прут, как он липнет к ее голому местечку, как нехотя отлипает, оставляя черный след боли… Не секите ее между ног, ей больно!»