Долгий сон - Страница 45


К оглавлению

45

Любовь любовью, а под баней ползать да по стеклам таращиться не дело!

— Ну, паразитские твои глаза… И не стыдно?

Пашка виновато сопел, попыток удрать не делал, но опущенные гляделки сверлили вовсе не пол, а Маринкины ноги, от самых бедер открытые халатиком.

Маринка вдруг выглянула на двор — в доме сквозь занавески еще смутно рисовались тени — деду с Никанорычем там еще надолго, кварту настойки приговаривают, а я тут пока сама разберусь… Прихлопнула дверь, ткнула ладонью в плечо Пашки:

— Раздевайся, бесстыдник!

— Чего? — Пашка аж задохнулся, не веря своим ушам.

— Снимай все, зараза! Пороть буду!

Подхватила мокрый, уже истрепанный веник, выдернула, не глядя, несколько березовых прутиков, помогая зубами, содрала остатки листочков. Пашка стоял истуканом, но когда она повела плечами, встала перед ним, в рост, не скрываясь и красуясь, его руки потянулись к пуговицам рубашки. Руки работали как-то сами, расстегивая, скидывая, то рубашку, то потом и штаны, а глаза восторженно шарили по всему ее телу — прошла из предбанника внутрь первая, вильнула тугим и сочным телом, вступила под неровные отсветы чадно горящих свечек. Сдвинула в сторону короткую банную лавку, молча кивнула — мол, сам знаешь, чего и как…

Его руки все-таки же сами по себе — прикрыли, чего надо, но кончик призывно и нагло торчал поверх ладоней, и только неясный свет бани, а то и просто распаренное тело, не дали Пашке увидеть, как внезапно и сильно покраснела Маринка…

Пашка лег, хотя скорее встал на четвереньки — коленки на полу, живот на лавке, оттопыренный зад и главное — лицо, что магнитом за Маринкой. Взмахнула прутиками — а Пашка глазами не за розгой, а за шарами грудей, что сквозь прилипший халатичек чуть приподнялись, потом мягко под ним мотнулись — вздрогнул, чуть губы прикусил, когда прутики свистнули по оттопыренному заду, но про себя молча клял только свечки — потому что мало света, а надо видеть ее всю… Как есть всю, в движениях, в изгибах, в поворотах ладного желанного тела…

Стегнула еще несколько раз, молча и не так уж чтобы сильно, потом глухо и сказала:

— Не пробирает тебя… Размахнуться не могу…

Бросила на пол прутики, сдернула халатик и встала над ним откровенно голая, бело-розовая, не пряча ни выпуклого треугольника под втянутым животом, ни темно-розовых ореолов вокруг крупных набухших сосков. Наклонилась, подбирая прутики и почти коснулась грудями его спины — а его как током от близости, от жара распаренного тела, от желания видеть-видеть и трогать-трогать-трогать… м-м-м…

Почти и не замечал прутиков — стегала и вправду не сильно, но могла бы и плеткой — все равно бы ничего кроме маятников тяжелой груди, кроме жадного изгиба бедер и стройных, напряженных ног, не видел бы и не запомнил.

А Маринка под накатывающий между ног жар прикусывала губы и то легко проводила кончиками прутиков вдоль его стройной загорелой спины, то внезапно постегивала ими по узкому заду, глядя как судорожно и несильно вздрагивают половинки и чувствуя, как отчего-то сжимаются и ее тугие полушария…

Пламя свечек мотнулось разом, наклонилось вдоль — дед-то тайком и не пробирался, но за своими «любованиями» они и черта не услышали бы. Открыл дверь из предбанника, так и увидел — голый Пашка, над скамейкой раскоряченный, а над ним Маринка, так же бесстыже голая, вскинула правой рукой прутики, а левой ладошкой срам прикрыла… Да где там «прикрыла»-то! Пальцы в мокрую щелку впечатались, сжала все как есть…

…Деда часто любил говорить: «Я те не прафесар, лекцев читать не буду, заголяй зад да знай себе постанывай!». Маринка послушно заголяла и постанывала — когда коротко и тихо, когда отчаянно захлебываясь долгими стонами. А «прафесар» выписывал на девчонке полосочки науки — то узким ремнем, то распаренной гибкой лозой, то змеиным языком недлинной тонкой плети.

И тут все без долгих «лекцев» обошлось, да и чего говорить, когда и так все наружу? Пашка примостился в углу на коленках, спрятав-зажав между ладоней орущее от напряжения хозяйство, окаченная ушаткой холодной воды Маринка — в струночку прямо посреди мыльной, на полу, и огоньки свечек туда-сюда, туда-сюда: от каждого взмаха дедовой руки. В кулаке зажата розга — но не та тройка торопливых прутиков, что Маринка из веника для Пашка дернула, а домашняя, из кадушки, для девкиного зада загодя припасенная и как надо вымоченная — жадно голый зад лижет, пухлый рисунок сразу прочерчивая, кожу зазря не рвет, а ума — ого-как прописывает!

С перепугу и от того, что так не к месту застукали, первый пяток хлестких ударов Маринка отлежала сгоряча — как недавно Пашка, едва чувствуя боль от розог. Но то ли дед начал сечь сильней, то ли прутья, наконец, хорошо «пробрали» зад, но после очередного Маринка выгнулась, подтянула ладони к лицу и глухо, коротко застонала.

— Ишь, бесстыдные свои гляделки прикрыла… — проворчал дед, отмахивая назад мокрые прутья. — Ничо, мы так лозы пропишем, что ты их наоборот выпучишь! Вот-та!!!

— М-м-м… — стон Маринки и почти неслышный, но почти хором — нутряной стон Пашки: ой, как она изогнулась! Как повела бедрами! Как хочется погладить плечи или вот их, сжатые от боли, но все равно круглые и такие красивые половинки!

— Ничо… выпучишь… — мрачно приговаривал дед, выхлестывая то сжатый от боли Маринкин зад, то прописывая ума поверх стройных сильных ляжек, то прочерчивая следы слегка наискось по гибкой спине. — Ты, кавалер хренов! — бросил взгляд на Пашку, подтягивая кальсоны с огромными желтыми пуговищами. — Подай свежих розог! Да штаны надень, торчишь… стручок недозрелый!

45