Он подошел ко мне, чокнулся так и недопитым ранее бокалом. Просмаковал глоток, неторопливо спросил, нет, подытожил:
— Вы увидели достаточно. Минутка отдыха, и мы с Настей продолжим… Вы не готовы присоединиться к ее… гм… воспитанию?
Голова мотнулась отдельно от меня. «Я готов, я не умею, я хочу, но боже, как ей мешают трусики, она не хочет их… Но без них это пошло! Не понимаю, не готов, не могу», — я даже не помню, сказал ли этот бездумный набор обрывков слов и мыслей.
Она осталась лежать, когда меня проводили к дверям. Я знал, что задерживаться не надо — она там, на доске. Она ждет. Она очень ждет. Но пока не меня.
— Вы вернетесь, если мы пригласим?
Кивок. Я вернусь. Даже без приглашения. Только намекните. Я ведь просто не знал, КАК СИЛЬНО я хочу видеть ее. Послушную, красивую и страстную, молча стонущую от боли и наслаждения.
Я вернусь.
Ведь пригласят же, правда? Пригласят?
2005 г.
В три часа ночи спешить домой смысла уже не было. Аленка еще минуту постояла у калитки, собираясь с духом, потом по возможности неслышно прошла к дому. Удивлялась сама себе: на кухне свет, в теткином окне свет, чего уж тут «не шуметь», если все равно влипла по самые уши? В смысле, по самую задницу — ох и нагуляются по ней теткины розги!
Тетка не ругалась и не кричала, не грозила небесными и земными карами: еще в сенях витал тревожный запах валерьянки, на кухонном столе пустая ампула с кусочком ватки, охающая и причитающая возле дивана бабка Нюра, и сама тетка, без сил на этом диване с припухшими от слез глазами.
Первый шторм со слезами, раскаяниями, выяснениями и оправданиями прошел через полчаса. Второй прокатился ранним утром, когда по очереди — то вернулась бабка Нюра, то прибегала соседка напротив: еще раз убедиться, что вчера ночью за клубом придушили вовсе не Аленку, что у них просто сломался автобус (версия для соседок) и т.д., и т.п.
Хорошо зная тетушку, которая берегла единственную племянничку-дочечку-Аленочку пуще глаза (от этой искренней «бережливости» и деспотической любви в доме не переводились как шоколадки, так и розги), девушка с все большим и большим содроганием ждала третьего шторма. Если бы вчера, вот прямо ночью, тетушка взялась бы за пучок розог, все бы уже было позади. Ну, в крайнем случае, с утра бы еще разок постегала, или полы заставила мыть голышом. А сегодня что-то не то, и девушка ощущала нависшую угрозу…
Гроза грянула вовсе не среди ясного неба, но грянула от всей души. Пока Аленка бегала в магазин, тетушка уже успела не только встретить, но и влить в этого гостя «стартовый» стакан мутноватого самогона: на кухне сидел Мордвин.
Мужичок странный, невесть откуда прибившийся на этой городской окраине, в периоды редкой трезвости сыпавший умными словами и читавший в своей каморке в котельной потрепанные томики какого-то Ницше. Но это было редко. Чаще всего Мордвин (наверное, от вечно красной морды) отходил от пьянки, чтобы поддержать огонь в котельной, кой-чего где-то как-то кому-то отремонтировать, сбегать на заработанное в магазин и снова вливать в бездонное нутро «что нальют».
Он умел все: паять и строгать, резать свиней, рыгая перегаром, читать ржавым котельным трубам Гете, подшивать валенки и вязать рыбацкие сетки.
— Ты, Федор Николаич, мужик бывалый, справедливый, — от такого обращения гость заметно приосанился, а Аленка удивленно распахнула глаза: она впервые слышала, как Мордвина зовут по имени-отчеству.
Господи, а тетушка-то откуда знает? Но важней было другое:
— Девку в строгости держу, да видать, мало и плохо. Сделай милость, Федор Николаич, ты человек серьезный, без баловства полюбовного — поучи мне девку с мужской руки!
Аленка покраснела до корней волос, хотела что-то сказать, но тетка так зыркнула на нее, что девушка смолчала: себе дороже обойдется. Когда у тетушки белеют от злости губы, лучше уж молча сделать все, как велит… Тем более что влипла действительно по-честному.
На втором стакане самогона Федор Николаич солидно промокнул кухонной тряпкой губы и с максимальной «сурьезностью» ответствовал:
— Все сделаем в самом лучшем виде. Разберем, как говорится, полеты по полной программе! Хоть вот прямо сейчас.
— Ты уж лучше к себе ее отведи, в котельню. У меня сейчас сестры соберутся (в смысле — духовные сестры, в последние год-два тетушка истово молилась вместе с ними в собственном доме, чтобы потом благообразно и торжественно идти в большой молельный дом в бывшем клубе), не хочу, чтобы мешалось. Мы к Господу обращаться начнем, а тут девку пороть… Отведи к себе, а я опосля зайду, баночку-другую принесу своего, домашнего, да и заберу послушницу эту… Но ты уж, Федор Николаич, не подведи — чтоб полюбовства никакого, а поучи вовсю!
— Сделаем! — не спеша допил третий стакан, аккуратно завернул в тряпку переданную литровую банку с зельем, поставил в сумку, и положил туда же средство воспитания.
Девушка едва заметно и зябко повела плечами: эту плетку она пробовала всего дважды за три года жизни у тетушки. Первый раз действительно лишь попробовала — пять не очень сильных шлепков по попе, а второй раз найденные в сумочке сигареты обернулись для нее сорока бугристыми полосами вдоль спины: руки до крови кусала, а все равно ревела под плеткой, как маленькая…
В окошке мелькнул платок первой из пришедших сестер, и тетушка поторопила Мордвина с Аленкой. Как под конвоем шла девушка к закопченной котельной. Было не столько страшно, сколько стыдно: еще ни разу ее не порол мужчина. В мечтах и каких-то сумбурных снах, от которых потом были сбитые простыни и горячий сок между ног, она часто представляла, что когда-нибудь появится отец — которого не знала, но про которого часто думала. И как они с ним будут здорово жить, каким твердым будет его плечо, как будет спокойно и безопасно, и как послушно она будет приносить ему ремень или самые-самые секучие розги. И безо всякого стыда будет ложиться перед ним обнаженной, чтобы отцовская рука отпускала все грехи и грешки горячей, но такой заслуженной болью! Может, потому и не противилась сильно теткиному решению… А вот насчет плетки — ну, тут уж ничего не поделаешь.